Прабакер не мог усидеть на месте. Соскочив со скамьи, он присоединился к людям, дергавшимся и корчившимся в танце. Шатаясь и спотыкаясь на своих платформах, он тем не менее выбрался в центр круга, разведя руки в стороны, чтобы не потерять равновесия, как человек, переходящий по камням через ручей. Он смеялся, вихляя бедрами и кружась в своей желтой рубашке. Бурлящая лавина, катившая к выходу из трущоб, захлестнула и Дидье. Он удалялся от меня, изящно покачиваясь под музыку, пока не стали видны лишь его белые руки, воздетые над темными курчавыми волосами.

Девушки горстями бросали в толпу лепестки хризантем, которые взлетали ввверх сверкающими белыми гроздьями и осыпали всех нас. Проходя мимо чайной, Джозеф посмотрел мне прямо в лицо. Глаза его горели под нахмуренными бровями, но на губах играла счастливая улыбка. Он дважды кивнул мне и отвел взгляд.

Джозеф, конечно, не мог знать этого, но своим простым кивком он ответил на вопрос, мучивший меня и отзывавшийся в мозгу тупой болью сомненья с тех самых пор, как я бежал из тюрьмы. Джозеф был спасен, об этом говорил его взгляд и его кивок. Он был охвачен лихорадкой возродившегося человека, в которой смешивались стыд и торжество. Эти чувства взаимосвязаны: стыд придает торжеству смысл, а торжество служит вознаграждением стыду. Мы все спасли Джозефа, сначала став свидетелями его стыда, а затем разделив с ним его торжество. И произошло это благодаря тому, что мы действовали, мы вмешались в его жизнь, ибо спасение невозможно без любви.

«Что более характерно для человека, — спросила меня однажды Карла, — жестокость или способность ее стыдиться?» В тот момент мне казалось, что этот вопрос затрагивает самые основы человеческого бытия, но теперь, когда я стал мудрее и привык к одиночеству, я знаю, что главным в человеке является не жестокость и не стыд, а способность прощать. Если бы человечество не умело прощать, то быстро истребило бы себя в непрерывной вендетте. Без умения прощать не было бы истории. Без надежды на прощение не было бы искусства, ибо каждое произведение искусства — это в некотором смысле акт прощения. Без этой мечты не было бы любви, ибо каждый акт любви — это в некотором смысле обещание прощения. Мы живем потому, что умеем любить, а любим потому, что умеем прощать.

Барабанный бой затихал, танцоры удалялись от нас, крутясь и извиваясь в такт музыке; их раскачивающиеся головы были похожи на поле подсолнухов, колышущихся на ветру. Когда от музыки осталось только эхо у нас в ушах, на улочках поселка возобновилась обычная жизнь с ее ежеднеными и ежеминутными заботами. Люди вновь обратились к своим обычным делам, своим нуждам, своим надеждам и бесхитростным попыткам перехитрить нелегкую судьбу. И на какое-то недолгое время мир вокруг нас стал лучше, покорился сердцам и улыбкам, которые были почти так же девственны и чисты, как обсыпавшие нас лепестки цветов, прилипавшие к лицу, словно застывшие белые слезы.

Глава 18

Каменистый берег образовывал длинную дугу, начинавшуюся слева от наших трущоб, у мангрового болота, и тянувшуюся вдоль глубокой воды с барашками волн до Нариман-пойнт. Сезон дождей был в полном разгаре, но в данный момент черно-серый воздушный океан, изломанный молниями, воду не извергал. Стая болотных птиц спикировала на мелководье и спряталась в зарослях стройного дрожащего тростника. Рыбачьи лодки сворачивали сети на взъерошенной поверхности залива. Дети бултыхались в воде или играли на усыпанном галькой берегу среди больших валунов. Роскошные жилые дома-башни теснились плечом к плечу, образуя золотой полумесяц по всему берегу вплоть до района консульств на мысу. Во дворах этих домов и на окружающих лужайках гуляли и дышали воздухом богачи. Издали, от наших трущоб, белые рубашки мужчин и многоцветные сари женщин казались бусинками, нанизанными на черную нитку асфальтовых дорожек. Воздух на этой скалистой окраине поселка был чистым и прохладным. Здесь все было объято тишиной, поглощавшей случайные звуки. Этот район назывался Бэк-бей. Самое подходящее место для человека, спасающегося от преследования и желающего произвести переучет духовных и материальных ценностей в момент, отягощенный дурными предзнаменованиями.

Я сидел в одиночестве на большом плоском камне и курил сигарету. В те дни я курил потому, что мне, как и всем курящим в мире, хотелось умереть не меньше, чем жить.

Неожиданно солнце раздвинуло насыщенные влагой облака, и на несколько мгновений окна домов на противоположном конце дуги вспыхнули ослепительным золотом. Затем дождевые тучи перегруппировались по всему горизонту и, наползая друг на друга, сбились плотной массой, заслонив сияющее окошко, так что небо с серыми волнами облаков стало неотличимо от волнующегося моря.

Я прикурил еще одну сигарету от старой, думая о любви и сексе. Дидье, который не выпытывал у своих друзей никаких секретов, кроме интимных, заставил меня признаться, что после приезда в Индию я ни разу ни с кем не занимался любовью. Сначала он лишь раскрыл рот от ужаса, затем сказал: «Знаешь, дружище, это слишком большой перерыв между двумя рюмками. Мне кажется, тебе просто необходимо как следует надраться, и срочно». Он был прав, конечно: чем дольше длился период воздержания, тем большее значение я придавал сексу. В трущобах я был окружен прекрасными индийскими девушками и женщинами, которые пробуждали во мне целые симфонии вдохновения. Но я не позволял своим глазам и мыслям заходить слишком далеко в этом направлении — это перечеркнуло бы все, что я делал как врач, и уничтожило бы ту личность, какой я здесь стал. Но мне представлялась возможность заняться сексом с иностранными туристками, с которыми я встречался почти ежедневно. Немки, француженки и итальянки не раз приглашали меня покурить у них в номере после завершения нашей сделки с травкой или гашишем. Понятно, что предполагалось не одно лишь курение. Соблазн был велик, иногда я удерживался от него ценой тяжких мучений. Но я не мог прогнать мысли о Карле. Где-то в глубине моего сознания у меня возникало интуитивное ощущение — не знаю, что его порождало — любовь, страх или просто здравый смысл, — но только я был абсолютно уверен, что если я не буду ее ждать, я ее не получу.

Я не мог объяснить эту любовь ни Карле, ни кому-либо еще, включая себя самого. Я никогда не верил в любовь с первого взгляда, пока она не настигла меня. Когда это произошло, у меня было такое чувство, будто во мне каким-то образом изменился каждый атом, я будто получил заряд света и тепла. Один вид ее сделал меня совсем другим человеком. И вся жизнь моя с тех пор, казалось, была подчинена этой любви. В каждом мелодичном звуке, принесенном ветром, мне чудился ее голос. Ежедневно перед моим мысленным взором вспыхивало ее сияющее лицо. Иногда воспоминания о ней вызывали у меня страстное желание коснуться ее, поцеловать, вдохнуть на миг запах ее черных волос, слегка напоминающий корицу. Это желание раздирало мое сердце и мешало дышать. Тяжелые серые тучи, перегруженные дождем, теснились над городом, над моей головой и казались мне воплощением мучившей меня любви. Даже в мангровых деревьях трепетало мое желание. А по ночам, слишком часто, в моих беспокойных снах ворочались морские валы, наполненные вожделением, пока утром не всходило солнце, излучавшее любовь к ней.

Но она сказала, что не любит меня и не хочет, чтобы я любил ее. Дидье, пытаясь помочь, спасти меня, предупреждал, что ничто не заставляет человека так мучительно горевать, как половина большой любви, которой не суждено воссоединиться с другой половиной. Он был прав, конечно, — до некоторой степени. Но я не мог расстаться со своей надеждой и подчинялся инстинкту, повелевавшему мне ждать.

И еще одна любовь не давала мне покоя, моя сыновья любовь к Кадербхаю, господину Абдель Кадер Хану. Его друг Абдул Гани назвал его спасительной гаванью, в которой находят убежище жизни тысяч людей. Похоже, и моя была среди них. Я не вполне понимал, каким именно образом судьба связала мою жизнь с ним, но и освободиться от его влияния не мог. Когда Абдул говорил о своих поисках истины и ответов на три главные жизненные вопроса, он, не ведая того, описал мое стремление найти кого-то или что-то, кому или во что можно поверить. Я шел тем же мучительным заковыристым путем к вере. Но всякий раз, когда я знакомился с новым вероучением и встречал нового гуру, оказывалось, что вероучение неубедительно, а гуру несовершенен. Все вероучения требовали, чтобы я пошел на компромисс. Все учителя требовали, чтобы я закрывал глаза на те или иные несовершенства. И вот теперь появился Абдель Кадер Хан, иронически взиравший на мои подозрения своими медовыми глазами. «Можно ли ему верить? — спрашивал я себя. — Нашел ли я в нем своего Учителя?»